Из новой рукописи

Первый день моей новой жизни начинается с достойного завтрака: не растворимый кофе с йогуртом на съемной квартире под рев Светиного фена, а омлет с грибами, который я наворачиваю, сидя за красиво сервированным круглым столиком.
Несколько месяцев, проведенных в жопе бедности, превратили меня в восторженную «мимишечку»: умиляет все, чуть ли не к каждому предмету хочется добавить уменьшительно-ласкательный суффикс и слово «изящный». Не нож для масла, а изящный ножичек, не кресло, а изящное креслице, не чашка, а изящная ча-шеч-ка. Бррр! Стряхнув с себя пошлое наваждение, не могу не заржать в голос. Над собой.
В этот момент меня посещает очень простая, но совершенная мысль: с деньгами я могу быть любой: пошлой, восторженной, комичной, тупой, безвкусно одетой. Да хоть гибридом Пэрис Хилтон и Надежды Кадышевой.
Многие годы моим самым страшным кошмаром был ярлык «богатое быдло». Я боялась насмешек прислуги за спиной и снисходительных взглядов тех, кого считала «небыдлом», старательно избегала брендов и разговоров о том, чем занимается мой отец. Лондонским приятелям я говорила, что он преподает в университете и пишет научные книги.
Я стыдилась отца и его денег до тех пор, пока не потеряла и то, и другое. И только обретя деньги вновь, авторитетно заявляю: богатого быдла не бывает, как не бывает теплого снега и говорящих крокодилов. Быдло – бедное априори, а те, кого из зависти именуют богатым быдлом, -- всего лишь люди, которые могут себе позволить чуть больше, чем остальные. Кому-то это может быть не по нраву, но нам – по фиг. Мы это за-слу-жи-ли!
И вдруг – резкий укол вины. Люба! Соседкам по съемной квартире я, наверное, по фиг, но няня наверняка с ума сходит от беспокойства. Черт! Могла ведь позвонить ей еще вчера, но даже не подумала об этом. Эгоистка.
Хватаю телефон и замираю с трубкой в руке: не помню ее номера. Как, впрочем, не помню номера Кирилла, Ника, Жабы, дяди Миши, Олега, Романа.
Роман! Он обещал позвонить. А куда он позвонит, если у меня все еще нет мобильника? Но сейчас приоритет – Люба. Надо, как можно скорее, сообщить ей, что я жива-здорова.
Звоню на рецепцию и прошу прислать администратора. Протягиваю ей деньги:
- Купите мне одежду и обувь. Прямо сейчас. Сможете?
- Что именно вы хотите?
- Все. У меня ничего нет.
Девушка задает только один вопрос:
- Какой у вас размер ноги?
- Тридцать восемь. Поторопитесь, пожалуйста.
Через полчаса мне приносят черную плиссированную юбку по колено, серый свитер, туфли, пальто, колготки, белье. Все – очень нейтральное, скучноватое, но куплено быстро и в рамках выданной суммы.
По-солдатски быстро одеваюсь, меняю в гостинице доллары на рубли и запрыгиваю в такси. По дороге больше всего боюсь, что с Любой случилось плохое: инфаркт, инсульт или что там еще у стариков бывает. Так тороплюсь, что не заезжаю в магазин за гостинцем. Звоню в домофон.
- Кто?
- Люба, это я.
- Анечка?
Дверь открывается, и я вхожу. Помню, как входила в этот подъезд через несколько дней после похорон отца: тот же запах вымытых одним ведром воды этажей, та же унылая, местами облупившаяся зеленая краска на стенах, те же серые ступеньки, те же банки из-под кофе с бычками на обшарпанных подоконниках, тот же грустный ротвейлер навстречу на поводке. Только я – другая. Крепче сжимаю в кармане деньги. В них – сила.
Люба выглядит удивленной, чуть встревоженной, но никак не почерневшей от горя и беспокойства.
- Дочка, что случилось? – спрашивает няня с порога, -- Ты так быстро вернулась.
Пока ее обнимаю, пытаюсь сообразить, что она имеет в виду.
- Вернулась, -- отвечаю, -- Чаем угостишь?
- Ну, конечно. Проходи. Я и блинчиков сейчас нажарю. Тоненьких, как ты любишь.
- Люба, ты на меня не сердишься?
- Я привыкла. Когда ты особенно звонила-то? Ты и при живом отце не звонила, когда денег куры не клевали, а теперь... Лучше расскажи, как там твой Лондон? Как новая работа?
Что она несет? Какой Лондон? Какая работа? Неужели Олег ей наплел, что я уехала в Англию? Точнее, не ей, а Алене, а та передала няне. Похоже на то.
В принципе, это неплохо и даже мило с его стороны: старушка не дергалась, пока меня не было.
- Лондон – все тот же, работа нравится, -- осторожно начинаю я.
- Когда Алена позвонила и сказала, что тебе срочно пришлось улететь, я сначала разволновалась, а потом порадовалась за тебя: любишь ты свой Лондон, так и живи там. Только позванивай иногда.
- Каждый день буду звонить, -- говорю я и обнимаю единственного близкого мне человека, -- Люба, я больше не бедная.
- Конечно, небедная. У тебя есть работа.
- Работа мне теперь не нужна.
- Что ты такое говоришь? Работа всем нужна. Отца твоего не вернешь, прошлая жизнь закончилось. Живи как все.
- Папа оставил мне деньги, и я их, наконец, получила.
- Растранжирить деньги – дело нехитрое, -- упрямится старушка.
- Люба, ты меня слышишь? Папа оставил приличные деньги, которых на всю жизнь хватит.
- Бухгалтера найми, чтобы не профукать, -- говорит няня, помешивая тесто.
Смешная такая.
- Пойдешь ко мне жить? – спрашиваю.
- Старая я уже, Анечка, чтобы работать, как положено. Семьдесят пять, как-никак.
- Я не про работать, я про жить. На работу возьмем других людей.
ЛЮба какое-то время молчит, а потом неожиданно начинает плакать.
- Люба, Любочка, что с тобой? Тебя кто-то обидел? Галя, да?
- Мужика привела.
- Куда?
- Сюда.
Только после этих слов я обращаю внимание на мужские тапки в прихожей и ветровку на вешалке.
- Кто он?
- Торгаш с рынка. Баулами своими проклятыми всю комнату заставил – ни пройти, ни проехать.
Вскакиваю со стула и иду в комнату: аккурат в центре ковра стоят «нищенки» -- голубые клетчатые сумки.
- Люба, а где ты спишь?
- На кухне.
- На раскладушке?
- Да.
- Вот твари!
Меня охватывает такая злость, что я готова прибить сексуально озабоченную Галю вместе с ее рыночным Керубино.
- А почему ты не ушла в квартиру на Тульскую?
- Галка – дура такая, совсем голову от своего чурбана потеряла. Уеду к себе – он сюда целый аул приведет и пропишет.
- Фиг с ними! Пусть делают, что хотят, а ты поедешь со мной. Собирайся.
Няня смотрит на меня ошарашено и через какое-то время выдает:
- Ты так похожа на своего отца.
В этот момент в замке поворачивается ключ.
- Кто это?
- Сожитель ее. Особо не перерабатывает, как видишь. Утром и вечером на рынок смотается, а целый день дома сидит, телевизор смотрит.
Галин любовник черняв, усат и лет на десять, а, может, и больше моложе нее. Дверь с ноги не открывает, не грубит. Вежливо здоровается и выходит на кухню.
- Вроде, не хам, -- говорю, -- А на кухню тебя выпер.
Люба вновь принимается плакать: старые люди – такие слезливые.
- Не он. Он, наоборот, говорил, чтобы я здесь спала. Галочка моя меня же и выперла. Лезет на него как кошка.
- Галочка твоя – сука последняя. Собирайся.
- Нет, Анечка, никуда я отсюда не поеду. Да и тебе, молодой и красивой, таскать за собой такое старое корыто как я – ни к чему. Ты лучше меня навещай почаще.
Любу не переубедить. Видимо, ей нравится страдать, раз она раньше не ушла в свою квартиру, а сейчас – со мной.
Даю ей две тысячи долларов:
- Возьми, пожалуйста. Если нужно больше: на врачей или поехать куда захочешь – скажи.
Люба долго отнекивается от денег, пока окончательно не выводит меня из себя неуместной скромностью. Оставляю купюры на тумбочке в прихожей и ухожу. Время, проведенное в подвале, сделало меня жестче: я больше не испытываю жалости к слабым, только брезгливость. Люба – слабая, буду ей помогать, но любить, увы, больше не могу.
На улице – дождь. У меня нет зонта и хотя бы одного человека на свете, которого люблю. Зато есть четыре, которых ненавижу.

Comments have been disabled for this post.